Креативные индустрии ИД


Архив Рубрики Темы

№2 (13) июнь 2004
Горизонты культуры... ...Основание политики

Гуманитарные стратегии

Андрей Головнев

Культура и политика: десять тезисов о путях развития с точки зрения этнолога

1. У этнологии огромный, если не безграничный, предметный диапазон — народы и культуры Земли с древности до современности. В англоязычных странах эти знания принято называть антропологией, подразумевая культурное и социальное многообразие человечества. Измерений и методов у науки так много, что иногда она кажется бесформенной и всеядной. Клиффорд Гирц заметил: «Одной из примет антропологии как научного сообщества является то, что никто, включая ее практиков, не знает в точности, что она такое. Люди, наблюдающие за совокуплениями бабуинов, люди, перезаписывающие мифы в алгебраических формулах, люди, отыскивающие соответствия между практикой пользования туалетом и теориями заболеваний, люди, декодирующие иероглифы майя,— все они называют себя антропологами».

Как бы широко на стыках с психологией, историей, языкознанием или экологией не расходились направления антропологии, все они замыкаются на познании человеческих ценностей и возможностей. Правда, ценности у культур разные. Помимо этого в каждом народе есть те, кто жаждет благ цивилизации, и те, кто главным благом почитает свое этническое достоинство.

Более того, культурные ценности имеют свойство довольно быстро замещаться, как неоднократно случалось в истории России прошлого века. Сегодняшняя модель этногенеза — если под ним понимать формирование в новых условиях культурно самобытной общности — предполагает более изощренную и жесткую конкуренцию ценностей, чем когда-либо прежде. Для ученого, исследователя культуры осмысление этнокультурного потенциала состоит не в подборе характеристик культур и внешних отличий одного народа от другого (эту задачу в основном выполнила этнография прошлого века), а в этнической феноменологии — изучении сценариев этнокультурного развития, их факторов, действующих лиц, идей и достижений. Этнологический сценарий отличается от исторического тем, что в нем прописаны этнические диалоги — события и явления трактуются с позиций всех участвующих народов, а не официальной доктрины страны-гегемона или, как обычно бывает, ее столицы.

2. В нашей отчизне этнологии как значимой в обществе прикладной науки не существует до сих пор, при всем при том, что именно русская школа этногенеза от кн. Николая Трубецкого до Льва Гумилева ситематизирует мегаявления – этничность, государственность, религии, биосферу, чем разительно отличается от вспомогательной, но более известной нам советской этнографии.

Еще Андре-Мари Ампер в своей классификации наук разделил этнографию (народоописание) и этнологию (народоизучение), и с тех пор во Франции этнография и этнология различаются как описательная и теоретическая части одного и того же знания. В России прижилось название «этнография».

В то время «быт» означал и повседневный уклад жизни, и бытие в онтологическом смысле, однако в дореволюционной России этнография сосредоточивалась, прежде всего, на «инородцах» и древностях. В своей теории цивилизаций (культурно-исторических типов) Николай Данилевский под «этнографическим периодом» подразумевал длительный процесс накопления протоцивилизацией исходного этнокультурного потенциала. Именно Данилевский легко преодолел грань между этнографией и этнологией, обосновав ряд ключевых концепций теоретического народоведения: (1) о законах независимого развития 12 самобытных цивилизаций; (2) о жизненном цикле культур, включающем нарождение, развитие, дряхление и смерть; (3) о решающей роли войн в образовании государств-цивилизаций; (4) о своеобразии мировоззрения различных народов (цивилизаций), в том числе научного, художественного, религиозного, политического; (5) о преобладании в общественных явлениях национального (этнического) содержания.

Книга Данилевского «Россия и Европа» вышла в Петербурге в том же 1871 году, когда в Лондоне увидела свет «Первобытная культура» Эдуарда Тайлора. Это был миг рождения основных альтернативных теорий народоведения — однолинейной (Тайлор) и многолинейной (Данилевский) эволюции культур. В те годы наука была готова лишь к восприятию однолинейности, которой вполне хватило для переворота в общественном сознании. Почитателей идей Данилевского в России оказалось немного (в их числе были Федор Достоевский и Лев Толстой), тираж книги при жизни автора так и не разошелся, а позднее, с наступлением эры марксистской стадиальной схемы прогресса, на идеи Данилевского была наложена печать умолчания.

3. В свое время этнографические факты и их интерпретация эволюционистами сыграли драматическую роль в развитии революционной теории. В XIX веке этнография потрясла христианский мир многобожием — разные культуры планеты открыли Европе впечатляющий спектр социальных устоев и религий. Древние обычаи, как книгу откровения, изучали революционные мыслители нового времени. Карл Маркс и Фридрих Энгельс, конспектируя «Древнее общество» Льюиса Моргана, обменивались многозначительными комментариями — идея революции обрела онтологический смысл в свете теории изначального отсутствия и, следовательно, преходящего характера государства и частной собственности (Энгельс не удержался от публикации вольного конспекта книги Моргана за собственным авторством под названием «Происхождение семьи, частной собственности и государства»).

Брежневская конституция 1977 г. провозгласила явление новой исторической общности «советский народ», вобравшей в себя социалистические нации и народности. Этнографам следовало изучать процессы этнической консолидации, как вдруг «советский народ» взорвался тысячами больших и малых шовинизмов. Вновь, как в годы революции, по слабеющей империи пронесся смерч «национального вопроса». Он снова вырвался на свободу, и никто не мог ни предсказать, ни объяснить его поведения — этнологии в Советском Союзе не существовало.

Попытки связать события в Балтии, Карабахе, Поднестровье, Чечне с временными экономическими неурядицами, действиями экстремистов, силой или слабостью центральной власти лишь отчасти проясняли причины кризиса. С советских времен идеологи и политики свыклись с представлением, что национальное может быть лишь формой, но никак не содержанием — всякое государство претендует на роль социальной доминанты для своих граждан, может быть в отдельных случаях декларируя , но на практике пресекая иные, в том числе этнические, предпочтения. Поэтому для власти с начала постсоветского периода стало неприятным сюрпризом то, что социальная мобилизация в условиях кризиса произошла на основе не политических структур, а этничности, которую настойчиво искореняли в советское время.

4. В оценке этих событий политики и их единомышленники стараются не давать слова этнологии, поскольку она имеет опыт описания идолов и своим элементарным языком способна лишить мистического очарования политические идеи и доктрины. Этнологический анализ может слишком внятно разъяснить, как потомки самураев в Японии и викингов в Исландии стали самыми миролюбивыми народами современности, почему большевики столь последовательно и решительно уничтожали этнические традиции в СССР, что будоражит сознание ирландцев в Британии, басков в Испании, абхазов в Грузии, чеченцев в России.

Этнологии присуще неудобное свойство одинаково внимательно относиться к ценностям больших и малых народов, сверхдержав и общин, мировых и племенных религий. Она расположена под нестандартным углом зрения к происходящему и по-своему видит реальность. В этнологической действительности, например, так называемые мировые религии распространены лишь в отдельных частях планеты и весьма молоды: если возраст ранних культур человечества составляет 1,5–2,5 млн. лет, то мировым религиям всего по 1,5–2,5 тыс. лет; следовательно, 99% своей истории жители Земли были язычниками, и только на короткий срок (1%) обогатились истинами буддизма, христианства и ислама. Таким образом, звание мировой религии может относиться только к язычеству, распространенному в различных вариантах на всей планете от палеолита до наших дней.

Другой дискомфортный пример затрагивает священность семьи и брака, статистически демонстрируя, что почитаемая европейцами вершиной социального прогресса моногамия характерна лишь для четверти культур планеты, тогда как на большинстве континентов традиционно преобладала полигиния (многоженство). Народы, считающие полигинию условием социальной гармонии, оценивают моногамию как примитивную форму брака (действительно, по семейно-брачной ориентации европейцы соседствуют в одной графе с самыми отсталыми охотниками-собирателями семангами, андаманцами, веддами).

Отрезвляющее воздействие этнологии состоит также в том, что она показывает изменчивость и историческую мимолетность социальных идеалов и норм, кажущихся современникам незыблемыми устоями цивилизации. За два века немцы, например, успели несколько раз сменить систему мотиваций, побывав при Бетховене романтиками, при Бисмарке — педантами, при Гитлере — фанатиками, при Железном занавесе — прагматиками. Какое из состояний было истинным? Все, и каждое по-своему выразило германский характер. Следовательно, именно в облике народа общность людей может себя персонифицировано осознавать и даже проявлять эмоции — гнев, каприз, смирение. При всем различии эти состояния выглядят мизансценами одного сценария.

5. Коренные народы Севера принято представлять малочисленными группами, разбросанными по бескрайним просторам тундры и тайги. В XX веке модно было акцентировать внимание на микроскопичности отдельных групп северян (например, энцев или ороков)[1], заботиться об их причастности к благам социализма, а затем сокрушаться по поводу их вымирания. Между тем, Российский Север издавна населяют не только малочисленные, но и крупные народы — коми-зыряне и якуты[2], а также русские поморы, чье историко-культурное наследие измеряется не локальными, а евразийскими масштабами. Кроме того, коренные народы Севера сумели превзойти основное население России и по темпам демографического роста, и по уровню сохранности традиций.

«Уменьшительно-ласкательный» взгляд на северные народы имеет мало общего с праисторической и исторической реальностью, созданной на просторах Евразийского Севера народами индоевропейской, уральской, алтайской, палеоазиатской и эско-алеутской языковых семей. В разное время здесь доминировали мощные культуры скандинавов-викингов, эскимосов эпохи туле, русских поморов, коми-зырян, якутов, угров эпохи княжеств, кочевников-оленеводов ненцев, объединявших огромные территории сетью миграционных, торговых и военно-политических связей. На Севере рождались и развивались культуры больших пространств, а не малых народов. Скромные по численности группы коренных северян (например, юкагиры) в действительности являются уцелевшими островками некогда обширных этнокультурных сообществ.

С древности отношения на Севере были настроены скорее на поддержание связей, чем размежевание. Условные этнические границы, заданные экологическими рубежами и системами сезонных миграций населения, часто служили не полосой отчуждения, а перекрестками торговых и военных путей, где формировались новые этнокультурные очаги (например, на Ладоге, где сходились маршруты скандинавов, финнов и славян, в устье Оби, где встречались на торгах коми, ненцы, ханты и русские).

Государства привнесли на Север административные границы, исходившие из политических предпочтений южных столиц, при этом новые рубежи по неведомым северянам мотивам зачастую дробили на части целостные этнические территории. Например, саамы оказались в составе четырех независимых государств, ненцы — четырех административных образований СССР/России. Карельская земля с эпохи средневековья была рассечена границей между Швецией и Россией, которая неоднократно передвигалась и всякий раз оставляла глубокие шрамы на этническом теле карел. Каждое ее новое прочерчивание (особенно в XVI–XVII и ХХ веках) сопровождалось массовыми миграциями и социальной смутой. Путаница на этом перекрестке политических и этнокультурных отношений привела к парадоксу: у карел есть государственность (Республика Карелия, которая в прошлом веке успела побыть и Карельской Трудовой Коммуной, и Карельской АССР, и Карело-Финской ССР), но нет литературного языка (его распространению еще в 1930–40-е годы помешали «красно-финнские эксперименты»).

6. История взаимоотношений коренного и нового населения Севера в ХХ веке насыщена драматическими эпизодами, особенно в 1930-е годы галопирующей советизации и 1950–80-е годы промышленного освоения. Решительность действий советской администрации, вызвавшая на первых порах ряд восстаний и волнений среди коренных жителей, в конечном итоге заставила их приспособиться к новым социально-политическим обстоятельствам. Высокоадаптивные по своей природе северные культуры сумели вжиться в жесткую социальную среду, при этом некоторые, особенно кочевые, преуспели в сохранении собственных традиций. Взгляд этнографа различает два вектора в стремительно меняющемся социокультурном пространстве Российского Севера. Один ориентирован на мобилизацию старых традиций, другой — на становление новых региональных формаций. Первый обусловлен тем, что старые традиции в период кризиса оказались не только надежным средством выживания, но и удобным механизмом адаптации к новым условиям. Группы коренного населения, придерживавшиеся традиционного образа жизни (прежде всего кочевники-оленеводы), легче вошли в стихию рынка, чем те, что были плотно охвачены социалистической модернизацией. Второй вектор, обозначивший процесс регионализации, также имеет выраженный «туземный акцент», поскольку коренные жители, несмотря на малочисленность, сыграли ключевую роль в развитии нового социокультурного феномена. Былая отчужденность пришлого населения от традиций коренных северян сменилась их культивированием как ядра регионального самосознания.

7. Невероятно и странно, но Россия, пространственно самая северная страна планеты, никогда в истории — ни в самоопределении, ни в международной позиции — не основывала свою государственную (национальную) идеологию на северном статусе. В отличие от стран Скандинавии, самосознание которых начинается с понятия «север», геопозиция России размыта по всем остальным сторонам света. Западная перспектива Руси/России обозначена северными германцами, считавшими ее страной на Восточном пути, восточная — монголами Чингисхана, для которых она была западной окраиной Великой державы, южная — Православной церковью, освятившей Московское царство идеей Третьего Рима. В этих привнесенных измерениях Россия, несмотря на великодержавность, оставалась вторичной ареной конкуренции цивилизационных моделей Запада, Востока и Юга. Лишь одна, северная, перспектива выглядела «домашней» и самодостаточной, но, вместе с тем, неприметной среди иных геополитических доминант.

Идеологии вторила историография, отодвигая Север в сторону от магистрали отечественной истории на роль вечно недооткрытой и недопонятой окраины. Эпизоды северной истории представлялись неким полулегендарным приложением, составленным из преданий о чуди и короле Германарихе, призвании варягов и путешествиях по Бьярмии, могуществе Ладоги и богатстве Новгорода, строптивых соловецких монахах и златокипящей Мангазее, стратегической роли Севморпути и неисчерпаемости сибирской нефти. Образ Севера как кладовой архаических традиций и природных ресурсов имел мало общего с политическими исканиями России на Западе, Востоке и Юге. Дважды, и оба раза в диалоге со Скандинавией, на заре русской государственности и при Петре I, северная перспектива открывалась особенно явственно, но официальная историография и в этих случаях не изменяла обычаю, толкуя, соответственно, о киевско-византийском и западноевропейском приоритетах. В третий раз это происходит сейчас, после отпадения южных секторов бывшего СССР, когда Россия обозначилась на карте северной страной с географическим центром в низовьях Енисея на Полярном круге. Основные доходы она получает с севера, а потери несет на юге, но идеология ее по-прежнему обращена затылком к Северу.

Впрочем, ключ к парадоксу геополитического и цивилизационного самоопределения России состоит не столько в толковании дихотомий Запад­–Восток или Север–Юг, сколько в осмыслении соотношений центр–периферия или государство–народ. При этом «север» предстает не стороной света, а основным пространством нестоличной России; к нему даже формально причисляются или «приравниваются» отнюдь не северные по отношению к Москве районы Азии, а внутри выделяются «Ближний Север» и «Дальний Север» (последний занимает более половины России).

8. Мерилом в российской истории обычно выступает политическая мощь центра и обширность подчиненной периферии. За исключением древнерусского летописания, не чуждого полицентризма, вся последующая историографическая традиция, особенно с появлением идеологемы Третьего Рима, моноцентрична. Столичный моноцентризм сложился не из традиций народов России, а из методов управления ими, причудливо сочетая столь разнородные политологемы, как норманизм в истоках государственности, византизм в православной мифологии власти, монголизм в державной централизации, европоцентризм в реформаторстве Нового времени, марксистский интернационализм в Советскую эпоху, глобализм сегодня. Формула имперской власти не выводима из моделей исконных культур России, она сложилась поверх этничности и выражена в феномене гражданства: «московиты», «советский народ», «россияне».

Политическая (гражданская) история пишется в столице или столичном русле, тогда как этноистория — история отдельных народов, отражающая их самобытные ценности — остается уделом фольклора, краеведческих записок и этнологических сочинений. Обе истории основаны на одних и тех же фактах, но их подбор и осмысление ведется в разных плоскостях. В одной - разгром Иваном IV Казани и Великого Новгорода представляется торжеством центральной власти, в другой — трагедиями татарского и русского народов. Советская эпоха обеспечила расцвет государства, но стала драмой для подчиненных ему этнических сообществ.

Государство (общность по власти) и народ (общность по культуре) различаются как искусственная и естественная социализация. В отличие от власти, культуру невозможно захватить — она составляет одновременно личное и общественное достояние; в отличие от культуры, власть всегда захвачена — она основана на системе личной и общественной зависимости. Впрочем, власть всегда пытается в той или иной мере захватить культуру, а государство — поглотить народ.

8. Вернусь к теме северных культур в истории государства Российского. Ключевым представляется в этом смысле диалог северной и южной традиций этничности и государственности (нередко они называются западной и восточной). Совершим небольшой экскурс в историю формирования русского этноса.

В готскую и гуннскую эпохи восточные славяне были вовлечены в орбиты сопоставимых по мощи культур, носителей которых можно условно назвать кочевниками морей (северные германцы) и степей (тюрки). Позднее те же по характеру культуры — свеев и викингов на водных магистралях, тюрок и монголов в степях — регулярно воздействовали на лесных жителей Балто-Понтийского междуморья, причем северная часть славян оказалась преимущественно в орбите нордического влияния, южная — пост-гуннского (савиро-аваро-хазарского). В раннем средневековье, накануне образования Русского государства, «верхние» (по рекам Балтийского бассейна) и «нижние» (по рекам Понтийского бассейна) славяне заметно различались по культуре и, как свидетельствует летописец, платили дань, соответственно, варягам и хазарам.

В эпоху викингов очередное поколение северных германцев, вслед за готами Германариха и свеями Великой Швеции, освоило Балто-Понтийское междуморье. С IX в. нордическое влияние в лице скандинавов и верхних славян стало доминантным, охватив на юге хазаро-нижнеславянское сообщество. Из Новгорода (Ладоги) в Киев распространялась власть создателей и реформаторов Руси: вслед за Олегом по тому же пути и сценарию (с непременным участием варяжских дружин) господство Севера над Югом утверждали Владимир и Ярослав. При всем великолепии и стратегическом значении Киева в Причерноморье и Поднепровье, очагом политического и культурного влияния в эпоху викингов оставалась Северная Русь.

Первоначально контакт славян и скандинавов был взаимодействием различных систем адаптации: славянская культура локальных ниш так же органично входила в норманнскую культуру больших пространств, как норманнская торговля и военный промысел дополняли комплекс жизнеобеспечения славян. В устойчивом, хоть и не бесконфликтном, контакте эти культуры усиливали друг друга: норманны разными средствами (торговлей, данью, грабежом) собирали «урожай» на славянских землях, а славяне пользовались услугами скандинавов в дальней торговле и военных кампаниях; норманны создавали колонии на славянских землях, а славяне заселяли новые пространства по проторенным скандинавами путям. В сочетании локальной (славянской) и магистральной (норманнской) деятельностных схем сформировалась обширная общность под названием Русь и родилась новая синтетическая культура, известная как верхнерусская или новгородская.

Стихией викингов было море, а символом их культуры — langskip (морской «длинный корабль»). На морских судах викинги доходили из Балтики по Неве до Ладоги, но дальше, за Волховскими порогами, начиналась речная стихия. На пути из Ладоги в Ильмень-озеро и рождалась верхнерусская культура: в устье Волхова стоял норманнский форпост Старая Ладога, а в его истоках был основан верхнерусский форпост Новгород. Символом новой культуры стал ушкуй (речное судно), а в ее деятельностной схеме связались норманнская магистральность (дальняя торговля, сбор дани и военный промысел) и славянская локальность (комплекс местных производств, экологических, социальных и сакральных обычаев).

Последовавшая за тем в 13 веке экспансия верхнерусской культуры на северо-восток европейской части выражалась не в захвате чужих селений и подчинении жителей, а в открытии и поддержании обширной сети коммуникаций. Созданные новгородцами колонии — городки, торжища или промысловые станы в Балтии, Поморье, на Урале или в Поволжье — были малыми копиями Новгорода с его размахом торговли и свободой веча. Их зависимость от метрополии была условной и, по большей части, основанной на корпоративно-торговых и личных связях.

При ограничении в Новгородской республике прав наемного князя (в том числе на землевладение), обилии гражданских свобод и культе личных амбиций (эталонные фольклорные образы — купец Садко и боец Василий Буслаев), верхнерусская культура создала внушительный корпус права, впечатлявший даже искушенных на этом поприще скандинавов.

10. В XIII в. маятник евразийской истории качнулся на восток. Вновь закипела степь, захваченная растущей в войнах ордой Чингисхана. Впрочем, к Улусу Джучи отошла лишь Нижняя Русь — область рек южного стока, некогда принадлежавшая хазарам. Верхняя Русь, по рекам балтийского стока, оставалась независимой еще более двух столетий, пока не была завоевана Москвой.

На стыке монгольской (ордынской) и нижнерусской культур сформировалась новая, московская (по названию ее форпоста) культура, основанная на жестком централизме власти. Москва унаследовала от Орды в первую очередь методы управления, русский лексикон пополнился монголо-тюркскими понятиями «деньги», «казна», «таможня», «ярлык», «ясак» и др.

По устойчивости московская культура не уступала новгородской, а по военно-промысловому потенциалу, при остаточной поддержке Орды, значительно ее превосходила. Исход поединка царя и веча был предрешен.

Но норд-русская традиция не пресеклась с разгромом Новгорода. Основанная на индивидуальной деятельностной схеме и по природе не нуждающаяся в крепкой столице, она свободно распространилась по всему Северу Евразии, особенно ярко отобразившись в культуре русских поморов. Орд-русская традиция, немыслимая без мощного центра и основанная на административно-налоговом промысле, реализовалась в создании иерархической структуры «малых копий» Москвы.

Противостояние этих старых традиций до сих пор отзывается в конфликтах российского гражданства и русской этничности, централизма и регионализма. А в нашем сознании «варяжский вопрос» до сих пор остается не то камнем преткновения, не то мерилом патриотизма, затеняя собой реальную северную перспективу этнической и политической истории России.

 


[1] По переписи 1989 года общая численность 26 малочисленных народов Российского Севера составляла 184,478 человек. Наиболее представительно в количественном измерении выглядели ненцы (34,665), эвенки (30,238), ханты (22,521), эвены (17,199), чукчи (15,183), наименее — енисейские энцы (209) и амурские ороки (190) (Народы 1992:13–14, Табл. 1).

[2] По переписи 1989 г. численность коми-зырян составляла 344,519, а якутов (саха) — 381,922 человек.

Copyright © Журнал "60 параллель"
Автономная некоммерческая организация "Центр культурных инициатив Сургута"